Елена Здравомыслова, Анна ТемкинаВВЕДЕНИЕ. ФЕМИНИСТСКИЙ ПЕРЕВОД: ТЕКСТ, АВТОР, ДИСКУРСЗамысел Задача данной хрестоматии - ознакомить русскоязычного читателя с текстами, важными для современной феминистской мысли. Их выбор не случаен, но, вместе с тем, он далек от того, что в социологии называется представительной выборкой. Для того чтобы быть представительной, эта хрестоматия должна была бы включать гораздо большее количество текстов. Так, например, в «Feminism and Philosophy» (Tuana&Tong 1995) включено 27 текстов, разделенных по девяти направлениям феминизма. Хрестоматия «Second Wave» (Nickolson 1997) включает 23 текста пяти направлений. Наш замысел иной; он вырос из практической потребности преподавания курса по феминистской теории для аспирантов-социологов, в рамках которого осваивались разные подходы к гендерным отношениям, логика их развития и последующая критика.([i]) Первоначально на семинарских занятиях анализировались оригинальные тексты, в ходе чего обнаружились сложности их обсуждения на русском языке. Поскольку многие понятия еще не легитимизированы в отечественном дискурсе, мы часто пользовались английскими терминами и языковыми кальками, затруднялись найти русский аналог. Мы размышляли об ино-контекстуальности нашего обсуждения, т.е. об отнесенности текстов к иному опыту гендерных отношений. Постоянно возникала потребность найти русские аналоги терминов, соотнести понятия с российским контекстом, сделав тексты доступными для профессиональной и широкой аудитории. Отсюда и возник замысел данной хрестоматии, которая является одновременно учебным пособием и попыткой создания российского словаря гендерных исследований.([ii]) Мы полагаем, что перевод феминистского текста на русский язык делает видимым то, что до этого было невидимым; такой перевод нарушает табу молчания, ставит «трудные» вопросы и открывает новые перспективы, создавая и осваивая новое пространство российского феминистского дискурса. В хрестоматию вошли переводы англоязычных текстов, что обусловлено причинами, не имеющими принципиального характера, главным образом - доступностью англоязычной литературы, определяемой, в свою очередь, гегемонией англоязычного дискурса в обществознании.([iii]) Хрестоматия как единый текст В хрестоматию включено десять текстов, представляющих несколько направлений феминистской мысли второй и третьей волны. Эти тексты разнообразны: сборник включает аналитические статьи, ставшие классическими, главы монографий и обзорные работы, которые помогают ориентироваться в феминистском дискурсе. Проясним, что обычно понимается под разделением феминизма на вторую и третью волну. Вторая волна феминизма - это западное интеллектуальное и общественно-политическое женское движение 1970-х-1980-х гг. Принято выделять следующие направления феминизма второй волны: либеральное, радикальное, марксистское, социалистическое, психоаналитическое. Третья волна, развитие которой наблюдается с конца 1980-х - начала 1990-х годов, включает такие направления, как конструктивистский и постмодернистский феминизм, феминизм цветных, культурный феминизм и другие. Надо отметить, что применительно к третьей волне (иногда называемой постфеминизмом) не существует конвенционального разделения на направления, что обусловлено усложнением и дроблением современного феминистского дискурса. Мы считаем, что, несмотря на различия авторских подходов, работы, вошедшие в данную хрестоматию, могут быть представлены как некий единый текст. Этот текст объединен, во-первых, общностью позиции авторов по отношению к трем основным референциям и, во-вторых, рядом общих исходных положений. Каковы же три группы референций, по отношению к которым формируется общность хрестоматии? Во-первых, все тексты можно отнести к постлиберальному феминистскому дискурсу. Это означает, что либеральная феминистская философия, утверждающая равенство и безразличие мужского и женского субъекта, является для авторов пройденным этапом. Они исходят из того, что политика либерального феминизма во многом улучшила положение женщин в современном мире, но ни в коем случае не подорвала основ гендерного устройства общества. Вторая референция текстов - это классическая работа Симоны де Бовуар «Второй пол» (русский перевод: М., 1997). Дискурс, представленный в хрестоматии, можно назвать постбовуарным. При всем разнообразии позиций авторов этот дискурс развивается вокруг центрального положения - женского как иного, выдвинутого де Бовуар. Основная мысль Бовуар заключается в том, что женщина в современном обществе не является субъектом, она не способна к трансценденции, понимаемой в экзистенциальном смысле, т.е. к творчеству и преодолению себя в творении. «Всякий индивид, - пишет де Бовуар, - стремящийся оправдать свое существование, ощущает последнее как некую потребность в трансценденции. Вот почему особенность ситуации женщины состоит в том, что, обладая, как и любой человек, автономной свободой, она познает и выбирает себя в мире, где мужчины заставляют ее принять себя как Другого: ее хотят определить в качестве объекта и обречь тем самым на имманентность, косность, поскольку трансценденция ее будет постоянно осуществляться другим сознанием, сущностным и существенным» (Бовуар 1997:40). Инакостъ женщины сводится к ее вторичности, обусловленной репродуктивными возможностями. Чтобы стать субъектом, женщина должна перестать быть иной. Итак, де Бовуар мыслит женское иное как низшее, вторичное и инфраструктурное по сравнению с трансцендентными субъектом экзистенциальной маскулинности. Феминизм двойственно относится к этой позиции. С одной стороны, философия женского иного, разработанная де Бовуар, является источником феминистской мысли. С другой - призыв к отказу от иного в пользу публичного трансцендентного и мужского - рассматривается как предательство женского субъекта. Позиционировать себя по отношению к де Бовуар стало необходимостью феминистской теории. Это значило представить некую концепцию женского особенного как позитивного иного, как отличного и равного. Такая интеллектуальная задача должна опираться на эпистемологию, которая проблематизирует понятие прозрачного, безразличного и рационального субъекта. Субъектность прозрачна лишь по видимости. На самом деле рациональный субъект - это агент, порождающий и воспроизводящий фаллогоцентричный (ый) дискурс, который исключает иное из познания. В результате такого эпистемологического исключения множество иных субъектов оказываются не представленными в социальной мысли. В том числе и женщина как иная субъектность «поет чужим голосом», т.е. либо определяется через фаллические значения культуры, либо не находит выражения вовсе. Дилемма невыразимости женской субъектности и необходимости в ее выражении постоянно воспроизводится в феминистском дискурсе. Феминистская эпистемология утверждает, что субъектность производится переживаемым опытом индивидов и групп. Однако и такой подход не разрешает проблемы женской субъектности, поскольку всепроникающие режимы власти определяют опыт на единственно существующем языке, порожденном патриархатной культурой. «Как только феминизм начинает оперировать теорией и говорить на ее языке, он тут же оказывается в ловушке «общезначимого» и теряет возможность собственного - «женского» или «иного» - языка выражения в культуре» (Жеребкина 1996: 19). В противоположность де Бовуар, для которой женщина, являясь другой, все же имеет шанс на обретение трансценденции, для постмодернистских теоретиков и субъект, и другой (ая) - это способы производства доминирующего фаллогоцентричного дискурса (см., например: Butler 1990). Решение дилеммы женской субъектности - существующей и не существующей одновременно - усложняется политическими задачами женского движения. Признав раз и навсегда связанность культуры и патриархата, трудно требовать политических изменений, не разрушая культурных оснований собственного существования. Тупик феминистского интеллектуального и политического проекта преодолевается посредством новой концепции феминистской политики. Политический проект феминистского постмодернизма заключается в деконструкции, призванной разрушать доминирующий дискурс. В этом феминизм следует традиции Фуко-Лакана-Дерриды. Вернемся к нашему тезису. Единство текста данной хрестоматии основывается на том, что все авторы признают необходимость осмысления женского иного. Они анализируют механизмы производства и воспроизводства вторичности женского субъекта и статуса (Рубин, Лорбер, Фаррелл, Уэст и Зиммерман, Коннелл, Гиллиган, Смит, Эльштайн, Ходоров), выявляют специфику женского опыта, на который может опираться феминистская политика (Эльштайн, Гиллиган, Брайдотти, Ходоров, Смит). Через утверждение женского субъекта создается потенциальная возможность феминистского действия. Сама интеллектуальная работа такого рода рассматривается как феминистская политика разрушения доминирующего дискурса. Итак, в любом варианте феминизм - это критика властного порядка, ориентированная на его изменение. Все современные феминистские исследователи мыслят свою аналитическую работу как политическую. Они понимают, что концептуализация женского субъекта как отличного от мужского и равного ему предполагает включение новых тем в общественное обсуждение и выдвигает новые требования преобразования общества, изменения властных структур не только на уровне реформ в политике, экономике и семейной сфере, но и сфере микро-политики языка и тела. Третьей группой референций для всех текстов хрестоматии является основной корпус классической и постклассической социальной теории. Это означает, что феминистские исследователи постоянно соотносят себя с той или иной концепцией mainstream (основной теории), обнаруживая при анализе, что ее предметом является мужской субъект. Нечувствительность к опыту женского субъекта очевидна в большинстве текстов современной социальной теории, и это вызывает интеллектуальный протест феминистски ориентированных исследователей. Они деконструируют методологическую позицию, лежащую в основе социальной теории, и «переписывают» ее, включая в нее женский опыт. Так, например, Кэрол Гиллиган критикует Кольберга, который, по существу, ограничивал стадии морального развития личности теми, которые типичны для развития мужчин, - согласно встроенной шкале оценок, женские случаи оказывались маргинальными. Нэнси Ходоров, анализируя первичные истоки женственности, «переписывает» Фрейда, смещая анализ с отношений между отцом и ребенком на отношения между ребенком и матерью. Кэндес Уэст и Дон Зиммерманн корректируют Гоффмана и Гарфинкеля, распространяя принцип гендерной конструкции на все без исключения повседневные взаимодействия. Гейл Рубин инкорпорирует идеи Маркса и Леви-Стросса в анализ поло-родовых отношений и сексуальности. Идеи номадизма, разрабатываемые в феминистской перспективе Рози Брайдотти, тоже «вписаны» в современную социальную теорию. Роберт Коннелл использует теорию структурации Гидденса и теорию практик Бурдье для анализа гендерных отношений. Дороти Смит, отталкиваясь от дебата об эпистемологии и методологии современной социальной теории, восходящего к Дюркгейму, тестирует теорию на гендерную чувствительность и обнаруживает игнорирование женских опытов в построении всех и всяческих теорий. Таким образом, пересмотр методологии, центрирование вокруг множественного женского опыта становится политическим действием феминистской теории. Феминистская критика создает иные подходы, включающие в теоретическую перспективу разнообразные женские опыты, и тем самым расширяет корпус современной социальной теории, переосмысливая, проблематизируя и видоизменяя ее основания. Кроме трех референций (феминистский либерализм, С. де Бовуар, основное русло социальной теории), тексты хрестоматии объединяет ряд общих методологических позиций. Во-первых, в феминистском дискурсе различие (полов и гендеров) мыслится как социальный конструкт в широком смысле. Это означает, что отношения между полами рассматриваются как социально создаваемые властные отношения, при которых воспроизводится субординация «слабого» пола. Во-вторых, современный феминистский дискурс принципиально междисциплинарен. Авторы опираются на психоанализ, антропологию, социологию, историю, политическую экономию, психологию, литературоведение, философию и другие дисциплинарные области. В-третьих, феминистский дискурс исходит из того, что отождествление мужского с общечеловеческим, присущее основным социальным теориям, зиждется на классических когнитивных дуальных оппозициях культуры и природы, активного и пассивного, рационального и иррационального, мужского и женского. Простое дуалистическое мышление, работающее в режиме бинарных оппозиций, дискурсивно соответствуют иерархии властных отношений господства и подчинения и потому должно быть отвергнуто. Хрестоматия: логика текста Хрестоматия открывается статьей Дороти Смит («Социологическая теория. Методы патриархатного письма», 1989). В этом тексте сформулирована эпистемологическая и методологическая позиция, разделяемая (не всегда эксплицитно) большинством современных феминистских исследователей: гиноцентрический или позиционный подход в эпистемологии. Смит демонстрирует, что классическое социологическое знание является гендерно-нечувствительным, оно исключает из исследовательского поля конкретный, телесно воплощенный опыт женщин. Автор делает попытку вернуть женский субъект в социологию. Для этого она реконструирует организацию современного знания и постулирует новые принципы включения конкретных опытов в теоретический дискурс. Смит критикует методологические принципы Дюркгейма и Парсонса, которые, вслед за Ф. Бэконом, устраняют чувствующий субъект из процесса познания и декларируют возможность достижения объективной эмпирической истины. То, что субъекты думают и чувствуют, считается нерелевантным для конституирования социологического феномена. Смит утверждает, что тексты, создаваемые по таким правилам, обслуживают существующие властные отношения. Автор предлагает императив: феминистская социология должна дискурсивно соединить пишущих и читающих, поместив теорию в контекст повседневного опыта. Если произойдет такой поворот в социологии, то множество голосов, звучащих с разных позиций, получат доступ к публичному дискурсу. Позиционный подход - как эпистемология - открыто заявляет о том, что знание неизбежно производится с определенной позиции. Женская позиция производит иное знание, отличное от квази-объективного, то есть мужского, осмысления мира. В своей критике позитивистской социологии феминистки не одиноки. Однако и в постклассической социальной теории, в основном, используются те конвенции, которые конституировали социологию как науку. Статья Смит, хотя и стала классической, только наметила способы теоретического и эмпирического преодоления отчуждения субъекта в феминистской социологии. С позиции политической теории подходит к проблеме женского субъекта Джин Ветке Эльштайн («Мужчина - в публичном, женщина - в приватном. Женщины в социальной и политической мысли», 1981). Она строит свой анализ вокруг категорий приватного и публичного, которые принадлежат к основным понятиям, структурирующим социальную жизнь индивидов и групп. Эльштайн показывает, что типичное для современного социального знания и современной повседневной жизни разделение мира на публичную и приватную сферы есть механизм исключения женщины из публичного мира и политического дискурса, в результате которого она оказывается «умалчиваемой», немой. Разделение приватного и публичного, характерное для всех современных обществ, является структурным основанием гендерных отношений. Частная сфера - это традиционная сфера женского мира, поэтому в современной социальной науке она до недавнего времени не была осмыслена. Эльштайн выходит за границы привычной дихотомии публичного-приватного, разрабатывая методологию «женского субъекта» или «женщины-субъекта» (female subject). В рамках этой методологии женщина, оставаясь в центре семейно-приватных отношений, становится фигурой (субъектом) общественной сферы. Быть субъектом в публичной сфере - значит быть субъектом анализа, критики, изменений. Так же, как Смит, Эльштайн отталкивается от того, что называется феминистским наследием де Бовуар: она признает, что именно последней поставлен вопрос о женском субъекте. Следующий шаг - жесткая критика де Бовуар за «предательство женщин», которое заключено в призыве отказаться от своей самости как низшей по сравнению с мужчиной. Эльштайн, согласившись с тезисом, что женщина есть иное (не мужское), тем не менее, настаивает на возможности конструирования позитивного женского субъекта, в основе которого лежит коллективный опыт субъекта-женщины, отличный от опыта мужчины. Самопознание женщин должно стать фокусом феминистской политической теории. Вместе с тем, Эльштайн не склонна к простым методологическим решениям. Она отдает себе отчет в том, что феминистская политика - трансфер женщины в публичную сферу - разрушает мир приватного с его очарованием и эмоциональной насыщенностью. То, что Эльштайн констатирует как данность социальной теории, является проблемой для американского антрополога([iv]) Гейл Рубин («Обмен женщинами: заметки о "политической экономии" пола», 1975). Рубин анализирует истоки подчиненной женственности, восходящие к политической экономии традиционных обществ; термин «обмен», использованный в названии при переводе статьи, не случаен. Он указывает, что Рубин строит обсуждение в политико-экономическом и структуралистском дискурсе, опираясь на Леви-Стросса и марксистов. Для этих авторов категория обмена является универсальной в анализе классовых и социальных структур. Марксистский анализ, по мнению Рубин, не является достаточным для понимания оснований мужского господства, которое воспроизводится не только при капитализме, но и в традиционных обществах. Социально-структурные основания воспроизводства вторичности женщин связаны с тем, что женщины являются специфическим товаром в системе родства традиционных обществ, т.е. необходимой основой выживания человеческого сообщества. Рубин иллюстрирует этот тезис примерами антропологических исследований тихоокеанских племен. Действительно, и нравы так называемых примитивных обществ, и эпос, и мифология воспроизводят блуждающий сюжет об украденных женах и красавицах, которые являются «валютой» в договорах, распрях и войнах народностей и племен. Елена Троянская, Марья Моревна и прочие фольклорные и литературные женские персонажи выступают в функции меновой стоимости, «всеобщего эквивалента», опосредующего социальные отношения как в традиционном обществе, так и за его пределами. Текст Рубин важен не только как антрополого-исторический, но, прежде всего, как структуралистский. Она утверждает, что, хотя далеко не все отношения обмена, наблюдаемые в традиционных обществах, могут быть обнаружены в современном мире, структуры, лежащие в их основании, и их символика до сих пор действенны. Посредством манипуляции женщинами и насилия над ними до сих пор происходит патриархатная борьба за утверждение властных статусов. Структурализм нашел свое выражение в категории гендерной системы, предложенной Рубин и ставшей классической в феминистской теории. Система пол/гендер определяется ею как «...набор механизмов, с помощью которых общество преобразует биологическую сексуальность в продукты человеческой деятельности и в рамках которых эти преобразованные сексуальные потребности удовлетворяются». Такая система потенциально может быть эгалитарной. Однако будучи специфичной для каждого общества, она остается до сего дня патриархатной. Феминистский анализ гендерной системы и гендерных различий включает психоаналитические и социологические исследования. Так, представительница объектной школы психоанализа Нэнси Ходоров ищет истоки воспроизводства женственности и мужественности в приватной сфере, а именно, в сфере родительских отношений («Воспроизводство материнской заботы. Психоанализ и социология гендера», 1978). В этом она опирается на социологически прочтенную психоаналитическую теорию женственности, которую разрабатывали фрейдисты-ревизионисты М. Клейн, X. Дойч и др. Признавая значимость ортодоксального фрейдизма в осмыслении роли раннего детства, сексуальности и бессознательного, Ходоров, вместе с тем, утверждает, что решающими для формирования личности мальчика и девочки являются не отношения с отцом (Эдипов комплекс), а более ранние отношения с первым объектом привязанности - матерью. Гендерные структуры, как считает Ходоров, воспроизводятся в структурах родительства, и, прежде всего, в отношениях материнства. Матери неосознанно по-разному строят отношения с младенцами разного пола, воспроизводя при этом свои собственные стереотипы: воссоздавая первичные отношения привязанности, которые они испытывали в доэдиповой фазе своего развития. Ходоров видит политическую задачу феминизма в изменении характера родительских отношений материнства и отцовства. Кэрол Гиллиган анализирует поло-гендерные различия с позиции когнитивной психологии. Глава из ее книги «Другим голосом. Психологическая теория и развитие женщин» (1982), включенная в данную хрестоматию («Место женщины в жизненном цикле мужчины»), посвящена анализу социально-психологических оснований формирования различий по признаку пола. Исследовательская проблема Гиллиган - воспроизводство женственности традиционного типа. Гиллиган критикует классическую когнитивную психологию и лежащую в ее основе рационалистическую методологию и философию. Ее текст - это декларация инакости женщин как взгляда на мир, который мужчины не могут разделить в силу различий социализации. Вольно или невольно все когнитивные психологи, включая Ж. Пиаже и Л. Кольберга, считают женщину отклонением от нормы и недостаточно развитой. Гиллиган, напротив, призывает к признанию женской логики как равноправной и необходимой для социального баланса. Сравнительный анализ решения моральной дилеммы девочками и мальчиками показывает, что женская логика как логика отношений, соучастия, договоренности является не менее эффективной, чем логика абстрактная и инструментальная, приписываемая мужчинам. Женская моральность, подразумевающая ориентацию на другого, готовность к пониманию, сопереживанию и заботе, не должна считаться менее значимой, к ней не стоит относиться пренебрежительно. Без нее практически невозможно осуществление солидарного действия, ненасильственное разрешение конфликтов. Сам принцип переговорных отношений, отличный от формального контракта, может считаться до определенной степени выражением «женской логики». Снисходительно и неуважительно относясь к «женской логике» в публичной сфере, общество, тем не менее, принимает как должное и биологически оправданное то, что именно женщины принимают на себя заботу о стариках и детях, причем, в российском случае, не только в приватной сфере (учителя, врачи). Именно против такого нерефлексируемого двойного стандарта в оценке традиционной женственности направлен пафос исследования Гиллиган. Если психологи анализируют когнитивные и бессознательные механизмы формирования гендерных отношений, то социологи-конструктивисты обращаются к тому, как воспроизводится гендерное неравенство в повседневном взаимодействии «здесь и сейчас». Джудит Лорбер и Сьюзен Фаррелл во введении «Принципы гендерного конструирования» к книге «Социальное конструирование гендера» (1991) анализируют изменения феминистской теории гендерных отношений в последние десятилетия. Феминистский дискурс, начав с признания сконструированности ролей, пришел в настоящее время к более глубокому и дифференцированному пониманию социальности пола. Не только роли в публичной и приватной сфере, но и сексуальность, и так называемый биологический пол оказываются конструктами. Гендерные отношения не дихотимичны, т.е. неверно говорить о «двух гендерах» - мужском и женском. Гендерная идеитичность детерминирована множеством факторов: сексуальностью, этничностью, расовой и классовой принадлежностью. Лорбер насчитывает по крайней мере семнадцать гендерных идентичностей в современном обществе. Кэндес Уэст и Дон Зиммерман в статье «Создание гендера» (1991) показывают, что производство гендера происходит в обществе постоянно во всех институционально заданных ситуациях. Они считают методологически важным различение пола, категоризации по признаку пола и гендера. Отнесение индивидов к той или иной категории по признаку пола является существенно значимым для социально компетентного («подотчетного») поведения. Успешная коммуникация опирается, как правило, на возможность однозначной идентификации пола собеседника. Однако категоризация по признаку пола далеко не всегда однозначна и не всегда соответствует биологическому полу индивида. В современном обществе наличие таких внешних атрибутов, как галстук, серьги, брюки, стрижка, даже тембр голоса и манера держаться не являются гарантией адекватной идентификации половой принадлежности индивида. Приписывание пола происходит согласно правилам, принятым в данном обществе, и выражается в гендерном дисплее, т.е. в повседневном проявлении гендерной идентичности. Ресурсами гендерного дисплея являются все институциональные рефлексивные структуры, преломленные в повседневном взаимодействии. Понятие гендерного дисплея необходимо авторам для того, чтобы утвердить социальную сконструированность не только гендерных различий, но и биологического пола. Идея сконструированности гендерных отношений методологически важна для обоснования возможности их изменения. Если неравенство создается социальными структурами, то социальный агент в состоянии сломать эти структуры и построить новое общество, в котором различия между полами не будут иерархическими. Таким образом, мы видим, как различие полов концептуализируется на разных уровнях, в разных дисциплинах. Отношения женственности/мужественности мыслятся как изменчивые, социально сконструированные, неоднородные и «заряженные» отношениями власти. Пытаясь соединить множество подходов и выйти за пределы модернистской эпистемологии, Рози Брайдотти представляет многообразие различия полов в категориях номадической идентичности («Номадические субъекты: воплощения и половые различия», 1994). Для этого она предлагает отказаться от гендерного подхода, поскольку в его рамках, по ее мнению, не может быть концептуализирована дифференцированная субъектность. Само слово «гендер» - англоязычного происхождения, и его использование во многих европейских языках затруднено. Брайдотги утверждает, что «гендер - это культурно-специфический и потому непереводимый термин».([v]) С точки зрения Брайдотти, аналитически категория «различие полов» является более эвристичной, чем категория «гендер». Эта категория позволяет дифференцировать субъектность женщин(ы), рассмотреть многоуровневые технологии формирования Я по отношению к разнообразным другим. Идентичность на всех уровнях строится как отличие от другого. Брайдотти выдвигает политический проект, основанный на идее «номадизма-кочевничества», требующий признания множественности и изменчивости феминистских голосов, представляющих новую женскую субъектность. Обретение субъектности, по Брайдотти, - это процесс воплощения материальных (институциональных) и дискурсивных (символических) практик. Брайдотти выделяет три уровня создания номадического женского субъекта. На первом уровне утверждается субъектность женщины как отличной от мужчины, таким образом, признается принципиальная релевантность категории женщина. На втором уровне утверждается многообразие альтернативных форм женской субъектности, на третьем - наличие раздробленных аспектов женского Я. При таком подходе феминизм как теоретическая и политическая практика представляет собой критику достаточности обобщенной категории «женщина» и реконструкцию разных уровней репрезентации «женщины» в соответствии с разными опытами и практиками номадической идентичности. Заключительный текст хрестоматии - глава из книги Роберта Коннелла «Гендер и власть. Общество, личность и сексуальная политика» (1987), в которой автор предлагает свой вариант обобщения разнообразных феминистских подходов к анализу различия полов. Коннелл представляет панораму гендерных теорий, позволяя сориентироваться в логике их развития, в их возможностях и недостатках. Автор отходит от общепринятых классификаций теоретических моделей и рассматривает четыре основные парадигмы анализа гендерных отношений. Первая парадигма - марксистская. Она включает такие теории, как классовый подход, теорию социального воспроизводства и теорию «двойных систем». В рамках этой парадигмы угнетение женщин рассматривается как следствие производственных и/или воспроизводственных отношений капиталистического общества. При этом капитализм не отождествляется с патриархатом, напротив, эксплуатация женщин концептуализируется как результат воздействия этих двух относительно независимых систем господства. В рамках такого подхода, однако, сохраняются трудности осмысления патриархата как социальной системы и способа взаимодействия двух систем доминирования. Вторая парадигма - поло-ролевой подход, объясняющий зависимость личности от социальной структуры. Примененный к анализу гендерных отношений, данный подход утверждает, что быть мужчиной или женщиной - это значит выполнять роли, приписываемые данному полу и усваиваемые индивидами в процессе социализации. Однако эти теории, в конечном итоге, опираются на биологические основания в интерпретации различий полов, они не в состоянии объяснить, как люди изменяют роли, какой вклад они вносят в критику существующего гендерного порядка, действуя как активные агенты. Третья парадигма - «теория гендерных категорий», в рамках которой общественное устройство описывается как отношения неравенства между двумя социальными категориями «Мужчинами» и «Женщинами». К этой группе Коннелл относит теорию гендерной системы Рубин и теорию воспроизводства материнской заботы Ходоров, где гендер определяется как социальный статус, постоянно воспроизводимый отношениями патриархата. Для того чтобы быть соотносимыми с конкретными обществами, такие теории должны быть дополнены, во-первых, анализом категорий класса, расы и национальности, и, во-вторых, объяснением того, как возможно сопротивление социальным структурам. Решение таких проблем предлагается в четвертой теоретической парадигме - теории практик. В рамках теорий практик проблема организации гендерных отношений рассматривается как процесс взаимодействия агента и социальных структур, где структура складывается исторически, и тогда женственность и мужественность предстают как постоянно создаваемые идентичности. Для нового подхода характерно, наряду с признанием властного измерения гендерных отношений, и обоснование практической политики, исходящей из понимания субъекта как агента и действующего лица, ограниченного структурами, но изменяющего их. Работа Коннелла «Гендер и власть» известна также в связи с теорией «гендерной композиции». Автор рассматривает разделение труда в сфере экономики, структуры власти и эмоциональные отношения (катексис([vi])) как основные структурные модели гендерной композиции, которые обуславливают возможные в их рамках практики. Коннелл отказывается от термина «система», восходящего к функционализму, и указывает, что метафора «композиция» более адекватна для анализа гендерных отношений как структурированных и структурирующих практик. Структурные модели являются главными элементами гендерного режима, понимаемого как правила игры (state of play) гендерных взаимодействий в конкретных институтах, таких как семья, государстве организация городского пространства. Теория практик позволяет проследить, как создаются и воспроизводятся образцы мужественности и женственности и их иерархий в повседневной жизни. Коннелл утверждает, что в патриархатном социальном порядке не только женственность вторична по отношению к мужественности, но и среди вариантов мужественности существует гегемонный образец, по отношению к которому другие модели оказываются подавляемыми. Таким образом, анализ гендерных различий может и должен быть распространен и на разные варианты маскулинности и отношения между ними. Итак, феминистская мысль является необходимым звеном развития современной социальной теории. Ее критический и скептический пафос оказывается возможен только как осмысление социальной теории и предыдущих феминистских позиций, как рефлексия множественных опытов ставших основой теории. Открытость российского дискурса и перевод как дискурсивный трансфер Логика развития (феминистской) теории приобретает особый смысл, когда мы в процессе перевода переносим феминистские тесты в российской дискурс, осуществляя чуть ли не фрейдистский трансфер. Поясним нашу мысль, рассмотрев, в какой дискурс социальной теории мы попадаем, когда включаем переводные феминистские тексты в российские теоретическое поле. В последнее десятилетие мы является свидетелями и участниками изменения дискурсивной ситуации: происходит вхождение современной социальной теории в освобожденный российский дискурс. Российский (теоретический) дискурс в настоящее время является открытым; он находится в состоянии усвоения, освоения, восприятия, впитывания, перевода, «переваривания» множества социальных теорий самого разнообразного происхождения. Среди них и классические подходы, и те, которые выросли как их критика. Такая дискурсивная всеядность явно компенсирует дискурсивный дефицит советского периода, когда многие традиции, создававшие почву для критической теории, были маргинализированы. Как показано выше, феминизм как критическая теория также необходимо должен вырастать из древа основного дискурса. Однако в российском контексте его основания не получили развития. Такие направления, как психоанализ, неомарксизм, экзистенциализм, феноменология, структурно-функциональный анализ, структурализм и постструктурализм существовали в советском дискурсе лишь под рубрикой критики буржуазных теорий или выражались эзоповым языком. Поскольку все эти подходы были табуированы в официальном дискурсе, невозможна была и их критика, посредством которой развивалась феминистская мысль. Теории субъектности советского времени (В. Выготский, В. Ильенков, М. Мамардашвили, Ю. Лотман, М. Бахтин и др.) до сих пор остаются неиспользованным ресурсом отечественной феминистской критики. Иная судьба у российской философии (феминистский анализ символизма Соловьева-Бердяева см.: Осипович 1998). Еще одним проявлением российской дискурсивной открытости является тенденция поиска культурных корней, которая в данном случае принимает форму дискусивного возвращения традиционной женственности (см. Здравомыслова, Темкина 1999). Появляется множество текстов, посвященных прославлению роли матери, супруги, подруги и музы выдающихся мужчин. Этот дискурсивный поток очевидно движется в ином направлении, чем феминистский. Он создает поле, заряженное негативизмом по отношению к феминистскому дискурсу в его (про)западном варианте. Тем не менее, мы считаем, что дискурсивное возвращение традиционной женственности - лишь первый этап для формирования отечественного собственно феминистского дискурса. Таким образом, можно сказать, что почва для отечественного феминизма в российском дискурсе еще не подготовлена. Дискурсивная открытость означает освоение и ревизию текстов, написанных на основе иного опыта в условиях пересекающихся дискурсивных потоков, представляющих различные хронотопы. Такой трансфер дискурса и представляет собой перевод, понимаемый в широком, философском смысле. Тексты поступают в российский дискурс «пакетами», их совокупность растет, они противоречат друг другу, представляя различные хронотопы, уже не различаемые читателем. Они начинают приживаться на новой почве, жить своей жизнью и взывают к созданию новой методологии, оправдывающей их сосуществование. Такая дискурсивная ситуация способствует тому, чтобы легитимной логикой социального познания стали номадизм и постмодернизм. Эта логика не позволяет ни одной из теорий занять доминирующее положение. Само сосуществование разных претензий на истину и универсальность подрывает дискурсивные основы целостности и когерентности модерна. Какое же место занимает переводная феминистская теория в саморегулирующемся хаосе современного российского дискурса? В такой ситуации «переводной феминизм» в значительной степени оказывается оторванным от своих критических оснований. Это порождает неприятие феминистского дискурса со стороны публики и концептуальные трудности, в том числе и трудности перевода того типа текстов, тезаурус которых еще не сформирован. Несмотря на культурные барьеры, мы считаем, что в ситуации дискурсивной открытости феминистская теория имеет шанс обрести свою нишу, в рамках которой «гендер» и «различия полов» становятся «полезными категориями анализа» (Scott 1986). Для создания феминистского дискурсивного поля нужны осознанные действия феминистски ориентированных исследователей, выстраивание стратегий утверждения новой проблематики. Возможности феминистской теории занять свою нишу в саморегулирующемся хаосе современной российской дискурсивности достаточно очевидны. Однако гораздо сложнее выйти за пределы своего «гетто» и стать равноправным агентом в символической борьбе различных направлений социальной мысли за определение того, что является предметом социальной теории. Стратегия феминизма в отечественном дискурсе должна, в частности, отстаивать включение женского опыта, частной сферы, воспроизводства, заботы, эмоций в сферу проблематики социальной теории. Один из стратегических ходов - перевод феминистской классики на русский язык. Для того, чтобы феминистская теория не стала «интеллектуальным гетто», а заняла достойное положение среди равных, должны сформироваться «языковые поля», в которых разные теории смогут осуществлять коммуникацию. Именно в рамках перевода формируется тезаурус дискурсивного взаимодействия теорий. Чтобы быть воспринятой в России, феминистская теория должна «заговорить» на русском языке, как и другие «переводные» социальные теории. Перевод оказывается сложным предприятием еще и потому, что в России «языковое поле» социальной теории находится в состоянии становления, а феминистский дискурс наименее развит. Все это мы ощущали в ходе перевода и редактирования данных текстов, - т.е. в процессе их «переноса» в российский дискурсивный контекст, который мы определяем как саморегулирующийся дискурсивный хаос. «Феминистский» перевод и номадическое авторство Как известно, каждая эпоха нуждается в своем переводчике, в каждой эпохе перевод имеет свои функции; разные дискурсивные сферы требуют разных переводческих подходов. Перевод феминистских текстов, являясь одним из средств расширения пространства отечественного публичного дискурса, возвращает нас к дебату о соотношении между переводом и оригинальным текстом.([vii]) Исходной позицией этой дискуссии является тезис о вторичности переводчика, о выполнении им обслуживающей роли по отношению к автору и оригиналу. В лучшем случае он исполнитель, но не творец. Ремесло переводчика подобно исполнительскому искусству музыканта, который лишь воспроизводит замысел композитора, как и традиционный женский труд в сфере воспроизводства (Chamberlain 1992). Обсуждение соотношения перевода и оригинала феминистского текста вновь делают актуальной категорию верности, имеющую коннотацию с патриархатным дискурсом отношений между полами.([viii]) Перевод, подобно женщине, должен быть верным. Но кому? Верность перевода двояко направлена. С одной стороны, существуют требования верности оригиналу. С другой, необходимо соблюдать верность родному языку переводчика. Такие требования оказываются взаимоисключающими. Переводчик должен соблюсти верность двум «супругам». Верность оригиналу относительна, может пониматься по-разному и заключается, прежде всего, в передаче духа текста, его смысла, а не в вербальной точности. В своих заметках о переводе шекспировской классики Б. Пастернак утверждает, что «...дословная точность и соответствие формы не обеспечивают переводу истинной близости. Как сходство изображения и изображаемого, так и сходство перевода с подлинником достигается живостью и естественностью языка... Подобно оригиналу, перевод должен производить впечатление жизни, а не словесности» (Пастернак 1987: 428-429). Концептуально информированное понимание верности есть средство сохранения верности оригиналу. «Каждодневное продвижение по тексту ставит переводчика в былые положения автора. Он день за днем воспроизводит движения, однажды проделанные автором. Не в теории, а на деле сближаешься с некоторыми тайнами автора, ощутимо посвящаешься в них». Верность заключается «в поэтическом единомыслии, любви к оригиналу, внутренней прозорливости - во всем том, что способствует пониманию и постижению» (Хелемский 987:191). Разделяя эту логику, мы как переводчики феминистских текстов ориентированы на внутреннее родство с переводимыми авторами, которое является, может быть, единственной, хотя и слабой, гарантией нашей «верности». Другая сторона дилеммы «верности» - верность родному языку, в обсуждении которой часто используются психоаналитические метафоры. С одной стороны, чтобы рожденное потомство - текст перевода - было легитимным, законным, переводчик-отец должен быть верен материнскому языку. С другой стороны, переводчик оказывается в эдиповой ситуации. Он хочет «убить отца», в роли которого в данном случае выступает авторский текст - поскольку испытывает «влечение к матери», то есть к родному материнскому языку (Gavronsky 1977, Chamberlain 1992). Еще один аспект «верности» возникает при решении вопроса о транслитерации, т.е. о заимствовании слов из другого языка в текстах переводов. Для нас этот вопрос особенно значим в связи с «карьерой» термина «гендер» в русском языке. Будучи транслитерированным, этот термин стал знаковым для обозначения нового направления социальных исследований в России, которое требует своей легитимизации. Заимствование может трактоваться как предательство по отношению к оригинальному тексту, т.е. как знак того, что переводчиком не найдено адекватное слово, отражающее смысл написанного. С другой стороны, иноязычное заимствование можно расценивать как измену родному языку переводчика - поскольку он засоряется «чуждыми элементами». Мы считаем, что вопрос об использовании транслитерации нельзя решить раз и навсегда. С одной стороны, точно найденный русский синоним надежней, чем языковая калька. Но языковой эквивалент не всегда возможно найти, о чем свидетельствует множественность иноязычных слов в русском языке, особенно в научных текстах. Впрочем, это относится не только к русскому языку, за счет заимствований развивается любой язык. Итак, переводя феминистские тексты, мы постоянно решаем дилемму верности: изменяем родному языку, желая сохранить верность оригиналу; в то же время изменяем оригиналу, загоняя его в русло родного языка.([ix]) Такого рода измены оказываются неизбежными, поскольку перевод предполагает интерпретацию текстов и создание их новых версий. Таким образом, происходит двойная измена, сохраняется двойная верность, когда формируется новая дискурсивность... Дилемма верности родному языку и оригиналу, таким образом - результат неправильно поставленного вопроса об авторстве текста, первичности или вторичности перевода. Такой дилеммы не будет существовать, если текст будет рассматриваться как продукт дискурсивного производства, т.е. в традиции постмодернизма. В постмодернистской парадигме на смену иерархическому различению текста-оригинала и текста-перевода приходит понятие интертекстуальности (Derrida 1979). Исходя из этой позиции, границы текста размыты, их указать невозможно. И перевод, и оригинал зависят от предшествующих текстов, от исторических источников. «Автор» только выражает социальные и культурные коды, поэтому понятие оригинала исчезает, текст уже не рассматривается как плод деятельности одного автора, но является результатом постоянной интерпретации, происходящей в процессе чтения, письма и перевода и нового чтения. Поскольку и в оригинальном авторском тексте у терминов появляются новые значения (Derrida 1979), мы считаем закономерностью перевода феминистского текста невозможность перевести многие термины на русский язык (такие как gender, nomadic subjectivity, female subject she) и др. Нам остается признать, что перевод управляется двойной связью: текст оригинала одновременно требует перевода (мы его выбираем как важный для нашей культуры) и запрещает перевод (он принадлежит к другой культуре). Итак, мы исходим из того, что оригинал и перевод - должники друг перед другом. Текст оригинала ориентирован на экспансию, он требует включения в другие иноязычные дискурсы. Переводчики оказываются исполнителями этой задачи. Перевод наделяет оригинал новым смыслом, которого он был лишен в своем родном дискурсе. Двойная связанность авторов перевода и оригинала должна рассматриваться как отношение партнерства и равенства. Перевод является обоюдонаправленным: автор и переводчик вместе «работают» над текстом и становятся соавторами дискурсивности. Номадическое авторство и феминистская дискурсивность Понятие автора дискурсивности, противопоставленного классическому автору, введено М. Фуко. Автор как категория возникает в процессе индивидуации в истории идей, когда важным становится не только текст, но и его создатель (Фуко 1996: 12). В дальнейшем понятие авторства меняется. В Европе XIX века появляется «автор дискурсивности», т.е. основатель традиции, классик, к текстам которого в дальнейшем обращаются все последователи. Типичными авторами дискурсивности являются Маркс и Фрейд. Понимаемое таким образом имя автора «выполняет по отношениям к дискурсам определенную роль: оно обеспечивает функцию классификации; такое имя позволяет сгруппировать ряд текстов, разграничить их, исключить из их числа одни и противопоставить их другим» (там же: 21). Тексты классиков постоянно переинтерпретируются новыми поколениями, а значит, становятся зависимыми от своих последующих трансфермаций. Таким образом, дискурсивность включает последующую критику и интерпретацию текстов определенных авторов, «соавторами» дискурсивности становятся все участники, возвращающиеся к данным текстам и изменяющие таким образом дискурс. Фрейд после прочтения другими (феминистками) уже не тот Фрейд, который писал в начале века. В результате текст начинает жить относительно независимой от классика-основателя жизнью, авторство становится «сложной функцией дискурса» (там же: 40). Такой дискурс подразумевает множественность процессуального авторства или наличие множества авторов. Если понимать авторство таким образом, то легко прийти к заключению, что переводчики становятся соавторами дискурсивности. Тексты «классиков» меняются в зависимости от феминистского прочтения, их изменяет перевод на другие языки и трансфер в другие дискурсивные поля. Авторство множится, становится трудно идентифицируемым, номадическим. Понятие номадичности авторства производно от концепции интертекстуальности, которая предполагает, что существует заочная негласная конвенция между автором и переводчиком. Этот «договор» подразумевает возможности понимания при «кочевании» текста из контекста в контекст, а также базовое доверие между авторами (автором оригинала и его партнером) на основании их принадлежности к общей дискурсивности. В нашем случае авторы англоязычных феминистских текстов практически лишены права голоса, несмотря на то, что мы согласовывали с ними некоторые переводческие находки и право публикации перевода. Однако надо признать, что авторы не в силах контролировать нас. Мы осознаем властную позицию авторов переводов по отношению к авторам оригинальных текстов. Мы видим единственный выход из этого положения в признании неизбежности номадического авторства. В этом случае авторство разделяют не только писатель и его дискурс, переводчик и его дискурс, но и читатель - реципиент и интерпретатор, действующий в рамках своего дискурса. Позиция номадического авторства позволяет нам утверждать, что всякий перевод дискурсивно ситуативен. Авторство текста вторично по отношению к дискурсивности, в рамках которой оно возникает. В данном случае переводчики оказываются заложниками дискурсивной ситуации и максимум, что они могут делать, - осознавать свою позицию. Подведем итоги. Авторство переводного феминистского текста в российском дискурсе множественно и гетерогенно. Во-первых, в это понятие включаются авторы дискурса основного ядра социальной теории; во-вторых, это авторы оригинальных феминистских текстов; в-третьих, это авторы переводов, осуществляющие дискурсивный трансфер; в-четвертых, это читатели. Таким образом, можно говорить о некоем номадическом авторе дискурсивности, не идентифицируемом как лицо. Тезис о номадическом авторстве и авторе отличен от тезиса Фуко об исчезающем авторе. Номадическое авторство предполагает возможность обращения к автору в том или ином контексте. Все эти рассуждения приводят нас к выводу, что у данной хрестоматии множество авторов. В одних случаях в фокусе рассмотрения может оказаться авторство статей, подлежащих переводу; в других уместно обсуждать авторство переводов, в третьих случаях - авторство оригинальной идеи редакторов-составителей или позиции читателей-критиков. Такое видение авторства текста позволяет нам занять определенную позицию по отношению к методологии перевода. На наш взгляд, переводчик является соавтором текста. Специфика дискурсивной ситуации в России, которую мы определяем как саморегулирующийся дискурсивный хаос, возлагает особенную ответственность на такого переводчика-соавтора, поскольку зачастую он является создателем категориального аппарата и словаря в новом поле дискурса. В соответствии с нашим пониманием авторства, перевода и чтения мы осмысляем феминистские переводные тексты как относительно созвучные нашему личному опыту, опыту исследовательниц феминистской ориентации, опыту работы в социологическом сообществе. Как социологи-феминистки мы переживали и переживаем отчужденность социологических текстов основного русла от нашего собственного опыта (см. Д. Смит), каждый из нас знаком с ощущением «расколотой идентичности» (см. Р. Брайдотти), чувствовал отличие женской морали от мужской (см. К. Гиллиган), сложности совмещения дискурсов публичной и приватной сфер (см. Б. Эльштайн). Вместе с тем, далеко не все положения текстов оригиналов, вошедших в хрестоматию, представляются нам релевантными для современного российского контекста. В нашу задачу не входит критика феминистской теории, однако отметим, что, например, различение приватного и публичного, характерное для либерального дискурса, имеет иной смысл в описании практик российских гендерных отношений; критика основного русла социальной теории, предпринятая феминистскими исследователями, имеет иной смысл в современной российской ситуации дискурсивной открытости. Методологические инструменты, содержащиеся в данных текстах, проясняют и то, почему производство и воспроизводство женского иного наталкивается на отечественное неприятие феминизма. Нам хорошо известны негативные реакции на феминизм в повседневности, мы немало говорили и писали о развитии феминистского академического сообщества в России и о его маргинальности. Феминизм, ломающий рутину повседневности, часто вызывает эмоциональные реакции, гнев и раздражение читающих и пишущих. Когнитивный порядок, то, что мы «знаем» о природе и «естественности» дихотомии полов в обществе, есть одновременно и порядок моральный, и потому феминистская теория, ломающая «естественно-моральный порядок», рискует еще долго оставаться исключенной из основного дискурса. Однако в последние годы в научном сообществе возрастает интерес к исследованиям гендерных отношений, увеличивается количество публикаций, переводов, методологических рассуждений, формируется новая «феминистская дискурсивность». Одновременно постоянно воспроизводится вопрос о релевантности западного знания для российского контекста, с чем столкнулись и мы в процессе подготовки данных текстов к публикации и что попробовали осмыслить в данном введении на примере проблем перевода. Мы полагаем, что для тех, кто готов менять свой взгляд, включать свой профессиональный и повседневный опыт, свою позицию в социальное знание и социальную деятельность, данные тексты очерчивают одно из полей, в котором создаются инструменты для таких изменений. Тем, кто заинтересован в становлении и развитии феминисткой теории, данные тексты дадут возможность, во-первых, детально ознакомиться с первоисточниками на русском языке, во-вторых, ощутить их созвучие и несозвучие своему социальному опыту, в-третьих, задуматься над тем, что из этих текстов отражает «транскультурные» процессы и потому значимо для российского опыта, а чему российский опыт и русский язык сопротивляются. Через сопротивление чужому, его усвоение и преобразование создается новая российская феминистская дискурсивность. [i] Занятия проводились в рамках образовательной программы по гендерным исследованиям факультета политических наук и социологии Европейского университета в С.Петербурге. [ii] Мы не одиноки в этой работе — переводные тексты за последнее десятилетие создают новый феминистский дискурс, до недавнего времени неведомый русскому читателю. См., например: Феминизм: перспективы социального знания / Под ред. О.М. Ворониной: ИНИОН, 1992; Феминизм: проза, мемуары, письма / Под ред. О. Дегтяревой и А. Панковой. М.: Прогресс, 1992; Современная философия. 1995. № 1; Гендерные исследования: Феминистская методология в социальных науках / Под ред. И. Жеребкиной. Харьков: ХЦГИ, 1998; Гендерные исследования. 1998. № 1, 1999, № 2; Пол. Гендер. Культура / Под ред. Э. Шоре и К. Хайдер М.: РГГУ, 1999 и другие. См. также переводы феминистской классики: Бовуар С. де. Второй пол. СПб.: Прогресс, 1997; Фридан Б. Загадка женственности. М.: Прогресс, 1994; Миллетт К. Теория сексуальной политики // Вопросы философии. 1994. № 9. С. 147-172. [iii] Иногда обсуждается колониализм англоязычного дискурса, который определяет парадигмальные основания дискуссии. Мы, однако, считаем, что концепция научного колониализма не является плодотворной для анализа транснационального дискурсивного процесса. [iv] Отметим, что феминистская языковая политика требует изменения «маскулинных» грамматических стереотипов (в т.ч. русского языка), рассогласовывающих род существительного, обозначающего публичное признание - профессию-должность индивида (социолог, профессор, психолог, антрополог и пр.) и род имени собственного, обозначающего пол человека, относящегося к данной профессии (Иванова, Смирнова, Темкина, Здравомыслова и пр.). В данном случае, мы должны были бы сказать «американской антропологии». Однако культурный консерватизм не позволяет нам преодолеть сопротивление родного языка. Мы остаемся верны традиционному грамматическому употреблению, рассогласовывающему род в номинации профессиональной принадлежности (антрополог) и род имени собственного женщины (Гейл Рубин). Другая возможность решения этой языковой задачи - введение термина «женщина-антрополог» - может быть паллиативом. Грамматическое сопротивление русского языка ощущалось на протяжении всей работы над хрестоматией, например, при переводе таких терминов, как «женщина-субъект», «женский субъект» и аналогичных им. [v] Мы соглашаемся с Брайдотти и потому вынужденно не ищем адекватного перевода этого термина (гендер - род, например), а используем уже Устоявшуюся в отечественном феминистском дискурсе транслитерацию английского термина gender. [vi] Катексис (cathexis - англ., Bezetsung - нем.) - термин, впервые использованный Фрейдом в 1893 г. в значении «заряда психической энергии». Фрейд использовал термин как существительное - эго катексис (ego cathexis), глагол - эмоционально заряжать объект (cathect an object), прилагательное - катектическая верность (cathectic fidelity). Термин обозначает энергетические проявления заряда физиологической или психической энергии, импульс, аффективную установку на объект (используется в психоанализе для обозначения количество энергии, сцепленной с объект представлением или с психической структурой, Райкрофт 1995: 69). В дальнейшем Т. Парсонс использует термин для обозначения состояния эйфории или дизэйфории, которое индивид (организм) испытывает по отношению к объекту, объектно ориентированное состояние аффекта, предполагающее притягательную значимость объекта. По Коннеллу, катексис - это конструкция эмоционально заряженных социальных отношений с «объектами», то есть с другими людьми в реальном мире (Connell 1987: 112) [vii]Мы осознаем отличие перевода научного текста от художественного, однако считаем, что ряд суждений специалистов по теории художественного перевода имеет методологическое значение для решения проблем перевода текстов, относящихся к социальной и политической теории и особенно к феминистской мысли. Мы обращаемся к теории художественного (в т.ч. поэтического) перевода, имея в виду, что феминистские тексты близки поэтическим метафоричностью, игрой слов и воображения, контекстуальной помещенностью и пр., хотя, разумеется, аналогии подобного рода имеют весьма ограниченный характер. Все дальнейшие рассуждения касаются лишь перевода феминистских текстов, не претендуя на универсальность. [viii] В настоящее время дискуссия о верности перевода оригиналу и языку переводчика кажется устаревшей. Однако нам представляется, что ее аргументы при переводе феминистских текстов обретают новый метафорический смысл, на что справедливо указывает Л. Чемберлен (Chamberlain 1992). Когда мы создаем новое (феминистское) дискурсивное поле, то неизбежно сталкиваемся с проблемой переноса, усвоения и адаптации инокультурного дискурса. Обсуждение верности оказывается обсуждением использования теорий и категорий другого контекста в условиях обретения ими новых значений. [ix]Русский язык сопротивляется «политически корректному» языку англоязычных феминистских текстов. Русские аналоги часто кажутся нелитературными, безграмотными. В данном случае мы можем говорить не только о сопротивлении языка как носителя грамматики, но и о сопротивлении его как носителя дискурса. Наша переводческая позиция заключается в том, чтобы попытаться сбалансировать требования русского языка и политический пафос языка феминистского дискурса. Проблема перевода становится проблемой политической. Совершая насилие над языковыми нормами языка, мы бросаем вызов сложившимся представлениям о вторичности и невыражаемости женского субъекта. Одновременно мы пытаемся сохранить и верность традициям родного языка, и потому не вполне вписываемся в феминистский дискурс «политической корректности». Вернуться в Библио-Центр |